Карадагский звон Капитан Яни лежит у костра, смотрит на гору.
— Как камбала, капитан Яни?
— А, чатра-патра... Плохо, неплохо! Куда идешь?
— В Карадаг. Там, говорят, в сегодняшнюю ночь слышен звон.
— Энас на аллос охи. Один слышит, другой — нет.
— Откуда звон? Из Кизильташа?
Капитан Яни отворачивается, что-то шепчет.
— Оттуда, — показывает он на море. — Может быть, даже из Стамбула.
Мы некоторое время молчим, и я смотрю на Карадаг.
Отвесными спадами и пропастями надвинулся Карадаг на берег моря, точно хотел задавить его своей громадой и засыпать тысячью подводных скал и камней.
Как разъяренная, бросается волна к подножью горного великана, белой пеной вздымается на прибрежные скалы и в бессилии проникнуть в жилище земли сбегает в морские пучины.
Капитан Яни подбрасывает в костер сушняку и крутит папироску.
Хан и его сын «Был в Крыму хан Мосолайма эль Асваб. и был у него сын Толайк Алгалла...»
Прислонясь спиной к ярко-коричневому стволу арбутуса, слепой нищий, татарин, начал этими слонами одну из старых легенд полуострова, богатого воспоминаниями, а вокруг рассказчика на камнях — обломках разрушенного временем ханского дворца — сидела группа татар в ярких халатах, в тюбетейках, шитых золотом. Вечер был, солнце тихо опускалось в море, его красные лучи пронизывали темную массу зелени вокруг развалин, яркими пятнами ложились на камни, поросшие мхом, опутанные цепкой зеленью плюша. Ветер шумел в купе старых чинар, листья их так шелестели, точно в воздухе струились невидимые глазом ручьи воды.
Голос слепого нищего был слаб и дрожал, а каменное лицо его не отражало в своих морщинах ничего, кроме покоя; заученные слова лились одно за другим, и пред слушателями вставала картина прошлых, богатых силой чувства дней.
Хан был стар, — говорил слепой, — но женщин в гареме было много у него. И они любили старика, потому что в нем было еще довольно силы и огня, и ласки его нежили и жгли, а женщины всегда будут любить того, кто умеет сильно ласкать, хотя бы и был он сед, хотя бы и в морщинах было лицо его — в силе красота, а не в нежной коже и румянце щек.
Хана все любили, а он любил одну казачку-полонянку из днепровских степей и всегда ласкал ее охотнее, чем других женщин гарема, где было триста жен из разных земель, и все они красивы, как весенние цветы, и всем им жилось хорошо. Много вкусных и сладких яств велел готовить для них хан и позволял им всегда, когда они захотят, танцевать, играть...
А казачку он часто звал к себе в башню, из которой видно было море, там для казачки он имел все, что нужно женщине, чтобы ей весело жилось: сладкую пищу, и разные ткани, и золото, и камни всех цветов, музыку, и редких птиц из далеких стран, и огненные ласки влюбленного. В этой башне он забавлялся с ней целые дни, отдыхая от трудов своей жизни и зная, что сын Алгалла не уронит славы ханства, рыская волком по русским степям и всегда возвращаясь оттуда с богатой добычей, с новыми женщинами, с новой славой, оставляя там, сзади себя, ужас и пепел, трупы и кровь.
Раз возвратился он, Алгалла, с набега на русских, и было устроено много праздников в честь его, все мурзы острова собрались на них, были игры и пир, стреляли из луков в глаза пленников, пробуя силу руки, и снова пили, славя храбрость Алгаллы, грозы врагов, опоры ханства. А старый хан был рад славе сына. Хорошо было старику знать, что, когда он умрет, — ханство будет в крепких руках.
Хорошо было ему это, и вот он, желая показать сыну силу любви своей, сказал ему при всех мурзах и беках — тут, на пиру, с чашей в руке, сказал:
— Добрый ты сын, Алгалла! Слава аллаху, и да будет прославлено имя пророка его!
И все прославили имя пророка хором могучих голосов. Тогда хан сказал:
— Велик аллах! Еще при жизни моей он воскресил мою юность в храбром сыне моем, и вот вижу я старыми глазами, что, когда черви источат мое сердце, — жив буду я в сыне моем! Велик аллах и Магомет, пророк его! Хороший сын у меня есть, тверда его рука и ясен ум... Что хочешь ты взять из рук отца твоего, Алгалла? Скажи, и я дам тебе все по твоему желанию...
И не замер еще голос хана-старика, как поднялся Толайк Алгалла и сказал, сверкнув глазами, черными, как море ночью, и горящими, как очи горного орла:
— Дай мне русскую полонянку, повелитель-отец.
Помолчал хан — мало помолчал, столько времени, сколько надо, чтобы подавить дрожь в сердце, — и, помолчав, твердо и громко сказал:
Бери! Кончим пир, — ты возьмешь ее.
Вспыхнул удалой Алгалла, великой радостью сверкнули орлиные очи, встал он во весь рост и сказал отцу-хану:
— Знаю я, что ты мне даришь, повелитель-отец! Знаю это я... Раб я твой — твой сын. Возьми мою кровь по капле в час — двадцатью смертями я умру за тебя!
— Не надо мне ничего! — сказал хан, и поникла на грудь его седая голова, увенчанная славой долгих лет и многих подвигов.
Скоро они кончили пир, и оба молча рядом друг с другом пошли из дворца в гарем.
Ночь была темная, ни звезд, ни луны не было видно из-за туч, густым ковром покрывших небо.
Долго шли во тьме отец и сын, и вот заговорил хан эль Асваб:
— Гаснет день ото дня жизнь моя — и вес слабее бьется мое старое сердце, все меньше огня в груди. Светом и теплом моей жизни были знойные ласки казачки... Скажи мне, Толайк, скажи, неужели она так нужна тебе? Возьми сто, возьми всех моих жен за одну ее!..
Молчал Толайк Алгалла, вздыхая.
— Сколько дней мне осталось? Мало дней у меня на земле... Последняя радость жизни моей — эта русская девушка. Она знает меня, она любит меня, — кто теперь, когда ее не будет, полюбит меня, старика, — кто? Ни одна из всех, ни одна, Алгалла!..
Молчал Алгалла...
— Как я буду жить, зная, что ты обнимаешь ее, что тебя целует она? Перед женщиной нет ни отца, ни сына, Толайк! Перед женщиной все мы — мужчины, мой сын... Больно будет мне доживать мои дни... Пусть бы все старые раны открылись на теле моем, Толайк, и точили бы кровь мою, пусть бы я лучше не пережил этой ночи, мой сын!
Молчал его сын... Остановились они у двери гарема и, опустив на груди головы, стояли долго перед ней. Тьма была кругом, и облака бежали в небе, а ветер, потрясая деревья, точно пел, шумел деревьями.
— Давно я люблю ее, отец... — тихо сказал Алгалла.
— Знаю... И знаю, что она не любит тебя... — сказал хан.
— Рвется сердце мое, когда я думаю про нее.
— А мое старое сердце чем полно теперь?
И снова замолчали. Вздохнул Алгалла.
— Видно, правду сказал мне мудрец-мулла — мужчине женщина всегда вредна: когда она хороша, она возбуждает у других желание обладать ею, а мужа своего предаст мукам ревности; когда она дурна, муж ее, завидуя другим, страдает от зависти; а если она не хороша и не дурна — мужчина делает ее прекрасной и. поняв, что ошибся, вновь страдает через нее, эту женщину...
— Мудрость не лекарство от боли сердца, — сказал хан.
— Пожалеем друг друга, отец...
Поднял голову хан и грустно поглядел на сына.
— Убьем ее, — сказал Толайк.
— Ты любишь себя больше, чем ее и меня, — подумав, тихо молвил хан.
— Ведь и ты тоже.
И опять они помолчали.
— Да! И я тоже, — грустно сказал хан. От горя он сделался ребенком.
— Что же — убьем?
— Не могу я отдать ее тебе, не могу, — сказал хан.
— И я не могу больше терпеть — вырви у меня сердце или дай мне ее...
Хан молчал.
— Бросим ее в море с горы.
— Бросим ее в море с горы, — повторил хан слова сына, как эхо сынова голоса.
И тогда они вошли в гарем, где она уже спала на полу, на пышном ковре. Остановились они перед ней, смотрели; долго смотрели на нее. У старого хана слезы текли из глаз на его серебряную бороду и сверкали в ней, как жемчужины, а сын его стоял, сверкая очами, и, скрежетом зубов своих сдерживая страсть, разбудил казачку. Проснулась она — и на лице ее, нежном и розовом, как заря, расцвели ее глаза, как васильки. Не заметила она Алгаллу и протянула алые губы хану.
— Поцелуй меня, орел!
— Собирайся... пойдешь с нами, — тихо сказал хан.
Тут она увидела Алгаллу и слезы на очах своего орла и — умная она была — поняла все.
— Иду, — сказала она. — Иду. Ни тому, ни другому — так решили? Так и должны решать сильные сердцем. Иду.
И молча, они, все трое, пошли к морю. Узкими тропинками шли, ветер шумел, гулко шумел...
Нежная она была девушка, скоро устала, но и горда была — не хотела сказать им этого.
И когда сын хана заметил, что она отстает от них, — сказал он ей:
— Боишься?
Она блеснула глазами на него и показала ему окровавленную ногу...
— Дай понесу тебя! — сказал Алгалла, протягивая к ней руки. Но она обняла шею своего старого орла. Поднял хан ее на свои руки, как перо, и понес; она же, сидя на его руках, отклоняла ветви от его лица, боясь, что они попадут ему в глаза. Долго они шли, и вот уже слышен гул моря вдали. Тут Толайк, — он шел сзади их по тропинке, — сказал отцу:
— Пусти меня вперед, а то я хочу ударить тебя кинжалом в шею.
— Пройди, — аллах возместит тебе твое желание или простит, — его воля, — я же, отец твой, прощаю тебе. Я знаю, что значит любить.
И вот оно, море, перед ними, там, внизу, густое, черное и без берегов. Глухо поют его волны у самого низа скалы, и темно там, внизу, и холодно, и страшно.
— Прощай! — сказал хан, целуя девушку.
— Прощай! — сказал Алгалла и поклонился ей.
Она заглянула туда, где пели волны, и отшатнулась назад, прижав руки к груди.
— Бросьте меня, — сказала она им...
Простер к ней руки Алгалла и застонал, а хан взял ее в руки свои, прижал к груди крепко, поцеловал и, подняв ее над своей головой, бросил вниз со скалы.
Там плескались и пели волны, и было так шумно, что оба они не слыхали, когда она долетела до воды. Ни крика не слыхали, ничего. Хан опустился на камни и молча стал смотреть вниз, во тьму и даль, где море смешалось с облаками, откуда шумно плыли глухие всплески волн, и ветер пролетал, развевая седую бороду хана. Толайк стоял над ним, закрыв лицо руками, — камень, неподвижный и молчаливый. Время шло, по небу одно за другим плыли облака, гонимые ветром. Темны и тяжелы они были, как думы старого хана, лежавшего над морем на высокой скале.
— Пойдем, отец, — сказал Толайк.
— Подожди... — шепнул хан, точно слушая что-то. И опять прошло много времени, плескались волны внизу, а ветер налетал на скалу, шумя деревьями.
— Пойдем, отец...
— Подожди еще...
Не один раз говорил Толайк Алгалла:
— Пойдем, отец.
Хан вес не шел от места, где потерял радость своих последних дней.
Но — все имеет конец! — встал он, могучий и гордый, встал, нахмурил брови и глухо сказал:
— Идем...
Пошли они, «но скоро остановился хан.
— а зачем я яду и куда, Толайк? — спросил он сына. — Зачем мне жить теперь, когда вся моя жизнь в ней была? Стар я, не полюбят уже меня больше, а если никто тебя не любит — неразумно жить на свете.
— Слава и богатство есть у тебя, отец...
— Дай мне один ее поцелуй и возьми все это себе в награду. Все это мертвое — одна любовь женщины жива. Нет такой любви — нет жизни у человека, нищ он, и жалки дни его. Прощай, мой сын, благословение аллаха над твоей главой да пребудет во все дни и ночи жизни твоей. — И повернулся хан лицом к морю.
— Отец, — сказал Толайк, — отец!.. — И не мог больше сказать ничего, так как ничего нельзя сказать человеку, которому улыбается смерть, ничего не скажешь ему такого, что возвратило бы в душу его любовь к жизни.
— Пусти меня...
— Аллах...
— Он знает...
Быстрыми шагами подошел хан к обрыву и кинулся вниз. Не остановил его сын, не успел. И опять ничего не было слышно — ни крика, ни шума падения хана. Только волны все плескали там, да ветер гудел дикие песни.
Долго смотрел вниз Толайк Алгалла и потом вслух сказал;
— И мне такое же твердое сердце дай, о аллах!
И потом он пошел во тьму Мочи...
«...Так погиб хан Мосолайма эль Асваб, и стал в Крыму хан Толайк Алгалла...»
Ай-Савва Их было три, три старых, почти слепых монаха. Таких старых, что забыли бы как их зовут, если бы не поминали каждый день за молитвой:
— Павло, Спиридо, Василевс.
Пришли татары, взяли крепость, сожгли Сугдею.
Кто уцелел, бежал в горы; разбежались и монахи.
Только Павло, Спиридо и Василевс остались у Ай-Саввы, у святого Саввы, потому что куда бежать, если не видишь, что на шаг впереди. И еще потому, что, когда долго живешь на одном месте, трудно с ним расстаться.
В тот год раньше времени настала студеная зима и покрылись крылья Куш-кая, Сокол-горы снежным пухом. Сильнее прежнего гудел Сугдейский залив прибоем волн; плакал, взвизгивая, острый ветер ущелья; по ночам выл зверь у самой церковной ограды. А перед днем Рождества налетела снежная буря и не могли старцы выйти из своих келий, чтобы помолиться в церкви.
Уже несколько дней не встречались они и не знали — живы ли или нет.
Но в праздник Василевс, менее старый, чем другие, ударил в церковное било и когда на зов его никто не отозвался, догадался, что Павло и Спиридо оставили его одного навсегда.
Стоят рядом кони, не думают один о другом, а уведут одного — скучает другой.
Взгрустнулось Василевсу. Видно близок и его час.
— Савва, преподобный отец, — молился Василевс, опустившись на церковную плиту, и думал о близком конце.
Но стих ураган, и в церковное оконце залетел солнечный луч Обрадовался ему Василевс. — Может быть, еще поживу.
Придет весна, запоет в лесу хоралом птиц, закадит перед Творцом благоуханием земли.
— Докса си, Кирие, докса си. Слава Тебе, Господи, слава Тебе.
Так думал Василевс и улыбнулся своей мысли.
— И хора инэ одельфи дие липие.
— Радость и печаль — сестры, только одна стоит впереди и не хочет оглянуться на другую, пока не случится. Распахнулась тяжёлая дверь. Оглянулся Василевс. У входа сверкнули мечи.
— Вот монах, — крикнул передовой, и рванул Василсвса за руку, чтобы показал, где скрыты богатства.
Потянулся Василевс взглядом к алтарю. Он последний, кто служил перед ним, кто благодарил Творца за радость жизни.
Убьют его, запустеет храм, рухнут стены.
И воззвал к Савве, чтобы спас обитель.
Точно спала на миг пелена с глаз, озарилась церковь лучистым светом, и из-за престольного камня поднялся в свете высокий старик.
И когда напавший ударил Василевса мечом и брызнула на пол его кровь, светлый старик коснулся рукой престольного камня.
И из него истек источник живой воды.
— Мегас и Кирие, ке фавмаста та ерга су. Велик Ты, Господь, и чудны дела Твои.
Прошли тысячи зим мягких и суровых, забыли, в Айсавах о святом Савве, а источник бежит по-прежнему из-под престольного камня и там, где пробегает светлый ключ — растут цветы и плоды, и радуется человек.
Солдаткин мост Теперь пройти ночью не страшно, кругом вес застроено. А раньше был пустырь и над обрывом стояла кузница, а в кузнице жил цыган-кузнец.
Бил молотом кузнец по наковальне, летели в стороны искры. Скалил зубы цыган, хохотал.
— Хватить по голове, мозги, как искры, разлетятся.
— А, чтоб тебе! — говорили люди и избегали без надобности ходить к кузнецу.
Недалеко жила молодая солдатка. Муж ушел на войну в Туретчину, и два года не было вести о нем.
— Верно, убили, а не то — так просто помер.
Приглянулась солдатка цыгану, стал он к ней захаживать. Когда орехов, когда чего другого носил.
Уклонялась солдатка от ласки и не хотела, чтобы цыган вовсе перестал к ней ходить.
Вертелась, вертелась и забеременела.
— Что будем делать, если солдат вернется? — боялась солдатка.
А цыган хохотал:
— Ребенка под мост — и концы в воду. Чего, дура, робеешь.
И пришло время родить. Мучилась, мучилась солдатка и родила девочку.
Беленькую, не на цыгана, на солдата похожую.
— Не моя дочь, — верно, с кем блудила. Толкнул женщину ногой и унес девочку к мосту; привязал к ней камень и швырнул в место поглубже.
И ударили в это время в ночной пасхальный колокол.
Вскрикнуло дитя и замолкло.
— Куда ты дел девочку, — допытывалась солдатка. — Хоть бы покрестили ее, нехристь ты этакий!
— Покрестил сам ее, — хохотал злее прежнего цыган.
Недолго пожила солдатка и умерла; все хотела позвать свою доченьку, но не знала, как позвать, потому что не было у нее христианского имени.
Прошло много лет. Из молодого цыган старым стал, и таким неприятным, что не дай Бог на ночь встретится. Не заснешь потом.
В народе дурно говорили о нем. Было много обид всяких. И один парень не стерпел, хватил его молотом по голове и разлетелись мозги, как искры от наковальни.
А вскоре развалилась и цыганская кузница.
Судили парня и засадили в острог. Но в ночь под Пасху зазевался надзиратель, и убежал парень из острога.
Убежал и спрятался под мост.
Искали — не нашли.
— Убежал, видно, в горы.
Лежит парень под мостом и слышит, как ударил пасхальный колокол.
Перекрестился парень.
— Христос воскресе!
И почудилось ему, будто из тины за мостом кто-то ответил:
И увидел парень, как вместе с туманом поднялась от ручья девушка в белом и потянулась к нему.
— Кузнецова дочь я, имени нет у меня, потому что некрешеной бросили. Мучаюсь я. Похристосуйся со мной, и умру я тогда христианкой. Так сказано мне.
Поднялись у парня волосы дыбом, и бросился он бежать от моста. И сколько времени бежал — не помнил, и куда бежал — не соображал.
Очнулся в острожной больнице, рассказал все, что случилось с ним. Только никто не поверил, а за побег дали ему сто плетей.
Однако, хоть и не поверили, все же стали говорить один другому о некрещеной дочери солдатской, и под следующую Пасху никто не пошел через мост.
Разговелся острожный надзиратель и стал хвастать, что пойдет на мост и ничего с ним не случится.
И пошел.
Идет, а у самого сердце бьется. Кто шел позади — поотстал, а впереди собака воет, и пасхальный звон похоронным кажется.
Стал подходить к мосту: не мост, а снежная белизна.
Присмотрелся и видит — красавица стоит, волосы длинные распущены.
Стоит в одной рубахе, дрожит, руки вперед простирает.
— Пошли, говорит, ко мне такого, чтобы еще ни с кем не похристосовался. Похристосуется со мной, помру христианкой, и мать на место в гробу ляжет.
Не слушал дальше надзиратель, убежал к себе в острог и со страха запер сам себя в одиночную.
И с тех пор стало всем известно, что каждый год в пасхальную полночь ищет девушка у моста, чтобы кто-нибудь похристосовался с нею, с первой. И не может найти такого храброго, чтобы не побоялся спасти ее, хотя бы пришлось самому умереть.
Застроился город; кругом моста выросли дома. Живут в них новые люди и не знают, что случилось некогда у моста.
Только одна старуха помнит, как рассказывала ей о несчастной солдатской дочке бабка ее и будто бы, рассказывая, добавляла:
— Все же дождалась несчастненькая. Вернулась с чужбины душа солдатская, возвратился старый солдат взглянуть на свои родные места. Под Пасху, в самую полночь вступил он на мост.
Бросилась к нему девушка и рассказала все.
Не смутилась душа солдатская. Храбрость с жалостью в ней вместе жила.
— Христос воскресе!
И трижды похристосовался солдат с дочкой солдатской.
Грибы отца Самсония В те времена, когда Кизильташ был еще киновией, и все население его состояло из десятка монахов, епархиальное начальство прислало туда на эпитимию некоего отца Самсония.
В киновии скоро полюбили нового иеромонаха, полюбили за его веселый, добрый нрав, за сердечную простоту и общительность. В свой черед и отец Самсоний привязался к обители, которой управлял тогда великой души человек — игумен Николай. Сроднился с горами, окружавшими высокой стеной монастырь; сжился с лесной глушью и навсегда остался в Кизильташе.
В монастырь редко кто заглядывал из богомольцев; соседи татары относились к нему враждебно, и монахам приходилось жить лишь тем, что они могли добыть своим личным трудом.
Только раза два-три в год наезжала помолиться Богу, а кстати по ягоду и грибы, местная отузская помещица с семьей, и тогда дни эти были настоящим праздником для всех монахов и особенно для отца Самсония.
Монахи слышали звонкие женские голоса, общались со свежими наезжими людьми, которые вносили в их серую, обыденную жизнь много радости и оживления. А отец Самсоний знал, как никто, все грибные и ягодные места, умел занять приветным словом дорогих гостей и потому пользовался в семье помещицы особым расположением.
Уезжая из обители, гости оставляли разные съедобные припасы, которые монахи экономно сберегали для торжественного случая.
Так шли годы, и как-то незаметно для себя и других, молодая, жизнерадостная помещица обратилась в хворую старуху, а отец Самсоний стал напоминать высохший на корню гриб, не нужный ни себе, ни людям. Почти не сходил он со своего крылечка, обвитого виноградной лозой. И если воскресал в нем прежний любитель грибного спорта, то только тогда, когда приезжали по грибы старые отузские друзья.
И вот однажды, когда настала грибная пора, игумен, угощая отца Самсония после церковной службы обычной рюмкой водки, сказал:
— По грибы больше не поведешь.
— Почему?
— Еле ноги волочит. Не дойду, говорит, а был ей будто сон: в тот год, когда по грибы не пойдет, — в тот год и помрет. Сокрушается.
Жаль стало отцу Самсонию, не из корысти, а от чистого сердца; сообразил он что-то и стал просить:
— А вы ее, отец игумен, все-таки уговорите; грибы будут сейчас за церковью, в дубняке.
— Насадишь, что ли? — усмехнулся отец Николай и обещал похлопотать.
И действительно помещица, к общему удивлению, собралась и приехала со всей семьей в монастырь.
Обрадовались все ей, радовалась и она, услышав знакомый благовест монастырского колокола. Точно легче стало на душе и притихла на время болезнь.
— Ну, вот и, слава Богу, — ликовал, потирая руки, отец Самсоний.
— Отдохните, в церкви помолитесь, а завтра по грибы.
А сам с ночи отправился в грибную балку у лысой горы и к утру, когда еще все спали, успел посадить в дубняке, за церковью, целую корзину запеканок.
Только что кончил свои хлопоты, как ударил колокол. Перекрестился отец Самсоний и сел под развесистым дубом отдохнуть. От усталости старчески дрожали руки и ноги и колыхалось, сжимаясь, одряхлевшее сердце. Но светло и радостно было на душе, потому что успел сделать все, как задумал. Глядишь, с верхней скальной кельи спускается суровый схимник, старец Геласий. Побаивался отец Самсоний старца и избегал встречи с ним. Всегда всех корил Геласий и никто не видал, чтобы он когда-нибудь улыбнулся.
— Мирской суетой занимаешься. Обман пакостный придумываешь. Посвящение свое забыл. Тьфу, прости Господи, — отплюнулся старец и побрел в церковь.
Упало от этих слов сердце у отца Самсония, ушла куда-то светлая радость и не вернулась, когда очарованная старуха, срывая искусно насаженную запеканку, воскликнула:
— Ну, значит, еще мне суждено пожить. А я уж и не чаяла дотянуть.
— Да что с тобой, отец Самсоний, — добавила она, поглядев на Самсония.
— Нездоровится что-то. Состарился, сударыня.
И хотел подбодриться, как видит, возвращается Геласий из церкви, к ним присматривается. Остановился, погрозил пальцем.
— Где копал, там тебя скоро зароют. Испугался Самсоний пророческому слову старца. Всегда сбывалось оно. ...скоро зароют.
— Да что с тобой сталось, отец Самсоний, — допытывалась помещица, уезжая из монастыря.
А к ночи отец Самсоний почувствовал себя так плохо, что вызвал игумена и поведал ему о своем тяжком нездоровьи, о том, как корил и что предрек ему Геласий и как неспокойно стало у него на душе.
— Ну, грех не велик, — успокаивал добрый игумен, — а за светлую радость людям тебя сам Бог наградит.
Пошел игумен к Геласию, просил успокоить болезнующего, но не вышло ничего. Отмалчивался Геласий и только, когда уходил игумен, бросил недобрым словом:
— На отпевание приду.
И случилось все так, как предсказал Геласий.
Недолго хворал отец Самсоний и почувствовал, что пришла смерть. Отсоборовали умирающего, простилась с ним братия, остался у постели один иеромонах и стал читать отходную.
Вдруг видит — поднялся на локтях Самсоний, откинулся к стене, а на стене висела вязка сухих грибов, и засветились они, точно венец вокруг лика святого. Вздохнул глубоко Самсоний и испустил дух.
Рассказали монахи друг другу об этом и стали коситься на Геласия, а Геласий трое суток, не отходя от гроба, клал земные поклоны, молился и шептал:
— Ушел грех, осталась святость.
Как понять — не знали монахи, и была между ними тревога и жуть.
Еще больше пошло толков, когда, придя на девятым день к могиле отца Самсония, — а похоронили его, по указанию схимника, в дубняке, за церковью, — увидели, что у могильного креста выросли грибы.
Повырывал их Агафангел иеродиакон, игумен окропил место святой водой, соборне отслужили сугубую панихиду.
А на сороковой день повторилось то же, и не знали, что думать, — по греху ли, по святости совершается.
Пошли у монахов сны об отце Самсонии; стали поговаривать, будто каждую ночь вырастают на могиле его грибы, а к последней звезде ангел Божий собирает их, и светится все кругом.
Стали замечать, что если больному отварить гриб, сорванный вблизи могилы, то тому становится лучше.
Так говорили вес в один голос, и только Геласий схимник хранил гробовое молчание и никогда не вспоминал об отце Самсонии.
И вот, как раз в полугодие кончины Самсония, случилась с Геласием беда. Упал, сходя с лестницы, сломал ногу и впал в беспамятство. Собрались в келье старца монахи — не узнал никого Геласий, а когда игумен хотел его приобщить, оттолкнул чашу с дарами.
Скорбел игумен и молил Бога вразумить старца. Коснулась молитва души Геласия, поднялись веки его, принял святые дары, светло улыбнулся людям и чуть слышно прошептал:
— Помните грибы отца Самсония. То были святые грибы.
Окаменелый корабль Взойдите на Отлукая и поглядите на Коктебельский залив. Что за вид! Море синею эмалью врезалось в широкий, ласковый пляж и слилось на горизонте с лазурью южного неба. Как крыло чайки, бросившейся в волну, белеют паруса турецких филюг, и дымок парохода убегает за дальний мыс Киик-Атлама.
Ушли все, и только один парус застыл на месте. Дни и ночи, годы, сотни и тысячи лет он не движется с места. Окаменел.
И моя мать рассказывала, бывало, в детстве, как это случилось.
Святая Варвара скрывалась в крымских горах. По пятам преследовал ее старый отец, — Диоскур, и, наконец, почти нагнал у Сугдеи.
Но не настало еще время Варваре принять мученический венец. Одна гречанка из Фул, небольшого городка между Карадагом и Отузами, узнав, что гонимая — христианка, приютила ее у себя; укрыла на время от преследования. И случилось чудо. Сад гречанки, побитый морозом, вновь пышно зацвел, а глухонемой ее сын стал различать речь. Заговорили об этом кругом. Дошла весть и до язычника-отца. Догадался Диоскур, кто скрывается у гречанки, и ночью окружил ее дом.
Как была, в одной рубашке, бросилась Варвара к окну, и, незамеченная преследователями, с именем Иисуса на устах, бросилась в колодец. Поддержали упавшую Божьи ангелы и отнесли подальше от Фул, к подножью Отлукая.
В эту ночь у Отлукая остановилась отара овец. Задремавший пастух, молодой тавр, был донельзя поражен, когда рядом с собой увидел какую-то полунагую девушку.
— Кто ты, зачем пришла сюда, как не тронули тебя мои овчарки?
И Варвара не скрыла от пастуха, кто она и почему бежала.
— Глупая ты, от своих богов отказываешься. Кто же поможет тебе в горе и беде? Нехорошее дело ты затеяла.
Но, заметив слезы на глазах девушки, и как дрожит она от холода, пожалел ее, завернул в свой чекмень.
— Ложись, спи до утра. Ничего не бойся. Было доброе намерение у пастуха.
И не выдержал пастух. Нехорошо поглядел на нее. Бросился к ней с недоброй мыслью, забыв долг гостеприимства. Бросился... и остолбенел, а за ним застыло и все стадо. Окаменели все. Только три овчарки, которые лежали у ног святой, остались, по назначению Божью, охранять ее до утра.
С первым утренним лучом проснулась Варвара и не нашла ни пастуха, ни стада. Вокруг нее и по всему бугру, точно овцы, белели странные камни, и между ними один длинный, казалось, наблюдал за остальными. Жутко стало на душе у девушки. Точно случилось что. И побежала она вниз с горы, к морскому заливу. Впереди бежали три овчарки, указывая ей путь в деревню. Удивились в деревне, когда увидели собак без стада. Не знала ничего и Варвара. Только потом догадались.
У деревни, в заливе, отстаивался сирийский корабль. Он привез таврам разные товары и теперь ждал попутного ветра, чтобы вернуться домой.
Донес ветерок до слуха Варвары родную сирийскую речь. Пошла она к корабленачальнику и стала просить взять ее с собой. Нахмурился суровый сириец, но, поглядев на девушку-красавицу, улыбнулся. Недобрая мысль пробежала в голове.
— Хоть и нет у нас обычая возить с собой женщин, а тебя я возьму. Ливанская ты.
Радовалась Варвара, благодарила. Еще не было у нее дара предугадывать будущее.
Подул ветер от берега. Подняли паруса, и побежал корабль по морской волне.
Варвара зашла за мачту и сотворила крестное знамение. Заметил это корабленачальник и опять нехорошо улыбнулся. — Тем лучше! А потом позвал девушку к себе, в каюту, и стал расспрашивать: как и что. Смутилась Варвара и не сказала правды. Жил в душе Иисус, а уста побоялись произнести Его имя язычнику. И потемнели небеса; с моря надвинулась зловещая, черная туча; недобрым отсветом блеснула далекая зарница. Упала душа у Варвары. Поняла она гнев Божий. На коленях стала молить — простить ее. А навстречу неслась боевая триира, и скоро можно было различить седого старика, начальствовавшего над нею. Узнала Варвара гневного отца; защемило сердце, и, сжав руки, стала призывать имя своего Господа.
Подошел к ней корабленачальник. Все сказала ему Варвара и молила не выдавать отцу. Замучает ее старик, убьет за то, что отступилась от веры отцов. Но, вместо ответа, сириец скрутил руки девушки и привязал косой к мачте, чтобы не бросилась в воду.
— Теперь моли своего Бога, пусть тебя Он выручает!
Сошлись корабли. Как зверь, прыгнул Диоскур на сирийский борт; схватил на руки дочь и швырнул ее к подножью идола на своей триире. — Молись ему!
А Варвара повторяла имя Иисуса.
— Молись ему! — И Диоскур ткнул ногой в прекрасное лицо дочери.
— За тебя молюсь моему Христу, — чуть слышно прошептала святая мученица и хотела послать благословение и злому сирийцу, но не увидела его.
Налетел бешеный шквал, обдал сирийский корабль пеной и точно белой корой покрыл его.
Налетел другой и на минуту не стало ничего видно. А когда спала волна, то на месте корабля выдвинулась из недр моря подводная скала, точно бывший корабль.
С тех пор прошли века. От камней Варварина стада немного осталось на прежнем месте. Новые люди повели по иному жизнь, и на новую дорогу пошли старые камни. Только окаменелый корабль остался недвижим.
Не дошла до него очередь.
— Мама, — замечал я в детстве, — да ведь это просто подводная скала.
— Конечно, так, мой мальчик. Подводная скала для чужих, а для нас, здешних, это народный памятник христианке первых веков.
Кутузовский фонтан Веками господствовали турки в Крыму, веками турецкие поработители грабили и разоряли этот благодатный край. Отсюда, из Крыма, орды татарских конников нападали на русские земли, захватывали мирных жителей в полон и приводили их в Кафу и Гезлев на невольничьи рынки. Здесь несчастных продавали в рабство. Крым превратился в большой невольничий рынок. Всюду раздавался стон порабощенных, заглушая радостное пение птиц, говор вечно свободного моря.
Но вот, наконец, пришли в Крым русские воины-богатыри, прогнали турок-угнетателей далеко за море, освободили невольников. И наступила в Крыму мирная жизнь. Стали люди землю пахать, пшеницу сеять, виноград возделывать.
А по ту сторону Черного моря турецкий султан уже готовился к новой войне с русскими. Он послал в Крым к татарскому хану Сахиб Гирею, к татарским мурзам своих лазутчиков для тайных переговоров.
— Мы будем сражаться хоть до светопреставления, пока Крым не будет отобран у московов, — заверили ханских лазутчиков татарские мурзы.
Узнав об этом, турецкий султан собрал большое войско, позвал к себе своего верного сераскира Гаджи-Али-бея и сказал:
— Мой верный Гаджи-Али-Бсй! Даю тебе янычар пятьдесят тысяч, даю тебе кораблей тысячу — иди на Крым. Через тридцать дней и тридцать ночей я буду ждать от тебя вести о завоевании Крыма. Не дождусь такой вести — не сносить тебе головы!..
И турецкий флот во главе с сераскиром Гаджи-Али-беем отправился к берегам Крыма.
С рассветом турецкие корабли появились у берегов Алушты. На прибрежных холмах мирно дремали жилища, увитые виноградом, обсаженные стройными кипарисами. Слева величественно возвышалась куполообразная гора Кастель, а далее, за Алуштой, на фоне утреннего бледно-голубого неба вырисовывались контуры Чатыр-Дага и Де-мерджи.
— Видите эту землю? — обратился к янычарам сераскир Гаджи-Али-бей. — Мы захватим ее за тридцать дней и тридцать ночей. Мы умертвим неверных половину, а вторую половину утоним в рабство. Мы оставим на этой земле одни лишь руины да пепел, а драгоценности заберем себе. Вперед, правоверные! Да поможет вам Аллах!
Словно саранча, полезли янычары на крымский берег, оглашая окрестности воинственными криками. Казалось, никакая сила не сможет остановить их.
И тут поднялся на защиту Алушты русский гарнизон — сто пятьдесят отважных егерей. Укрывшись в развалинах древней Алуштинской крепости, они целый день сдерживали натиск пришельцев. Но слишком неравными были силы. Один за другим падали егеря, сраженные турецкими пулями.
Ворвались к концу дня янычары в крепость, захватили Алушту и двинулись к Чатыр-Дагу.
А из Симферополя навстречу туркам уже спешило русское войско. Вел это войско самый храбрый из русских воинов — Михаил Илларионович Кутузов.
Тяжким был путь русского войска. Приходилось двигаться по бездорожью, по горам, по лесам, по непроходимым тропам. Высокие скалы вставали на пути отважных, глубокие ущелья и бурные реки преграждали им путь. Колючие ветви держи-дерева цеплялись за одежду, царапали лица, руки, не пускали вперед. Но сильные, выносливые воины-богатыри обошли высокие скалы, преодолели глубокие ущелья, переправились через бурные реки и вышли к перевалу.
Их взору открылось большое-пребольшое море, которому, казалось, не было конца-края. Залитое ярким полуденным солнцем, оно ослепительно сверкало, переливалось серебром и перламутром. Берега его утопали в изумрудной зелени диковинных южных растений. Вдоль берегов тянулись горы, вздымая в небо вершины причудливых очертаний.
Долго молча стояли русские воины, пораженные сказочной красотой полуденной земли.
Вдруг гром пушек разорвал тишину, гора Чатыр-Даг вздрогнула и окуталась черным дымом. Это турки-янычары начали пальбу. Укрепившись на неприступных склонах Чатыр-Дага, они решили внезапно напасть на московов и разбить их.
— Братцы мои, славные гренадеры! — громко сказал Кутузов. — Не впервые нам, братцы, сражаться с неприятелем, не впервые побеждать его! Турки-янычары напали на эту благодатную землю, чтобы испепелить ее, а население повергнуть в рабство. Встретим же непрошеных гостей, как подобает, по-русски! Попотчуем их булатной сталью и проводим туда, откуда они пришли!
Промолвив эти слова. Кутузов построил гренадеров в боевые порядки и повел их на штурм неприятельских укреплений.
Разгорелась жестокая битва. Горы, словно живые, дрожали от беспрерывной пальбы. Лес встревоженно шумел, роняя листья. Гигантские великаны-буки и златоствольные красавицы-сосны, срезанные ядрами, медленно валились на землю и умирали. Солнце померкло от дыма и пыли.
А турки все палили и палили из пушек, мушкетов, пищалей, скатывали со склона огромные камни, пытаясь остановить русских богатырей. А русские все шли и шли, бесстрашно приближаясь к турецким укреплениям. И впереди всех шел самый смелый из них — Кутузов.
Вот уже скрестились русские клинки с кривыми турецкими саблями.- Взмахнет Кутузов левой рукой — двадцать пять янычар падает, взмахнет правой — пятьдесят на земле лежат. Увидел это сераскир Гаджи-Али-бей и понял, что если Кутузова не остановить, все турецкое войско будет порубано. Взял он мушкетон, прицелился и выстрелил. Хорошим был стрелком сераскир Гаджи-Али-бей — не промахнулся. Попала вражеская пуля прямо в голову Кутузова.
Упал русский полководец, обагряя своей кровью крымскую землю. Янычары бросились к нему, пытаясь захватить его в плен живым или мертвым. Но не тут-то было! Стеной встали гренадеры на защиту своего командира. Оттеснив врагов, они подхватили Кутузова на руки и понесли к источнику, который находился неподалеку от места сражения.
Принесли, бережно опустили на траву, стали поить его водой из источника, стали промывать его рану.
И с удивлением заметили они, что рана перестала кровоточить. быстро затянулась, зажила. Кутузов пришел в сознание, поднялся на ноги. Словно и не было смертельной раны!
Догадались тогда русские богатыри, что источник этот целебный, что вода в нем не простая, а живая. Напились они этой воды, омыли ею свои раны и вслед за своим полководцем с новыми силами двинулись в бой.
И таким был стремительным натиск русских, что турки не выдержали и побежали. А сераскир Гаджи-Али-бей. увидев Кутузова живым и невредимым, пришел в неописуемый ужас.
— О. Аллах! — взмолился он. — Ты воскресил моего противника, чтобы он погубил мою жизнь? Чем я провинился перед тобой. Всемогущий Аллах?!
В суеверном страхе бежал Гаджи-Али-бей без оглядки до самой Алушты. А вслед за ним в беспорядке бежали янычары. Не многим из них удалось достичь берега и спастись на кораблях.
Турецкий флот поспешно покинул берега Крыма...
Выгнав из крымской земли турецких захватчиков, русские воины-победители вместо оружия взяли в руки топоры, кирки и лопаты, чтобы проложить сквозь дремучие леса дорогу к южному берегу Крыма...
Через леса, через ущелья и долины, по склонам гор, по берегу моря вьется дорога — величественный памятник, который воздвигли себе в Крыму русские воины. На том месте, где журчал источник, они соорудили фонтан с барельефом своего любимого полководца, храброго воина Михаила Кутузова.
Много путников идет и едет по этой дороге. И каждый останавливается, чтобы испить целительной влаги из Кутузовского фонтана.